Анна Лихтикман
ПОЕЗД ПИШЕТ ПАРОХОДУ
Январь, 2018

Выход романа Анны Лихтикман «Поезд пишет пароходу» стал для меня долгожданным событием. У этого автора удивительное — я бы даже сказала, парадоксальное — писательское зрение. Пространство её текстов лишено деления на «далёкое» и «близкое», на находящееся в фокусе внимания и — вне его. Она видит — и показывает читателю — это пространство всё целиком, не поступаясь чёткостью изображения, а передавая каждую деталь, её фактуру и историю за ней. Глубина текста — через объёмность деталей и через всегда чувствующийся в нём воздух — особый, иерусалимский воздух, заряженный ещё не пришедшим, но уже надвигающимся с моря ветром, пахнущий влажной от росы пылью, подсвеченный фонарями на тёмных холмах. Возможно, одно из объяснений этого, что автор — ещё и профессиональный художник. Её взгляд фиксирует всё, ничего не упускает — оттенки настроений, взаимоотношений, подспудные побуждения, взаимосвязь событий, воспоминания, одиночество, надежду и её столкновение с обстоятельствами.

Ещё одна особенность прозы Анны Лихтикман: с этим автором ничего не страшно. Её тексты обаятельны, в них приятно и даже спокойно находиться, со всем их отчаянием, неумолимостью жизни.

В романе «Поезд пишет пароходу» действие строится вокруг тайн, они есть буквально у каждого персонажа. Как сформулировал сам автор, «каждый хочет узнать чужую тайну, но при этом сохранить свою». Приоткрытая дверь в «нездешнюю» каюту, куда так и не заходит мальчик, и потом жалеет об этом; силуэт отца, прикуривающего на ветру — и больше нет никаких черт, никакой информации; странные письма, которые пишет неприметная постоялица респектабельного дома престарелых; скрытое пространство; прошлое, о котором никто не должен знать — и это ещё не весь перечень. Каждая из этих тайн обладает гравитацией, события вращаются вокруг них, и структура романа чем-то напоминает соты — под стать зданию, в котором происходит одно из основных его действий. Можно показать тайну, можно показать разгадку, но Анна Лихтикман делает для читателей гораздо больше — он ведёт нас сквозь неё, сквозь разгадку, сквозь вращающееся, туманное дно каждой из историй-сот. Мы выходим по ту сторону разгадки, какой бы она ни была — неожиданной, страшной, комичной, болезненной, обескураживающей. Это — жизнь после тайны, в масштабах прозаического произведения — практически, жизнь после жизни, и мы можем окинуть её взглядом, ничего не упуская, ведь всё здесь — на своем месте, и мы — тоже.



Нина Хеймец



~ ФРАГМЕНТ РОМАНА ~

Я не помню его лица, а его фотографий у нас не было. Мама сказала, что выкинула их вместе с кольцом, «Но разве можно выкинуть все?» — спрашивал я себя. Наверняка он остался где-то на групповых снимках, на заднем плане. А может, наоборот — на переднем. Когда мы ищем любимое лицо на групповых снимках, то ожидаем встретить его где-то на периферии, в дальнем углу. Этому учит нас опыт любви: когда-то мы выделили одно лицо из тысяч других, и теперь вновь хотим маленького чуда: увидеть родное в океане чужого. Поэтому так удивляет, когда находишь любимое лицо сразу: в самом центре. Мы чувствуем себя ограбленными: у нас отобрали радость узнавания, медленное движение навстречу. И уж совсем странно обнаружить того, кого любишь, среди людей-виньеток. В пору молодости моих родителей такие композиции всё ещё были в моде. Двое ложились на пол, симметрично облокотившись на локти. Я вглядывался. Как изощрённый сыщик, я искал отца, спрятанного на виду, среди этих возлежащих; среди весёлых инженеров с прямоугольной шевелюрой, которые, словно кариатиды, поддерживали ватманский лист с названием конструкторского бюро, среди загорелых туристов, среди дурашливых студентов.




Я окончил первый класс. В тот год мама сама (все подчёркивали это «сама») сделала ремонт. На самом деле не сама, конечно. Приходила Валя, мамина подруга. Валя белила потолок, потому что мама боялась лезть на лестницу. Потом они курили на кухне и болтали. Я что-то рисовал, сидя у себя, и навострил уши, когда Валя попросила маму дать ей отросток каланхоэ. Мама уже хотела срезать, я слышал, как заскрипел табурет, когда она потянулась к подоконнику, но Валя вдруг замахала руками:

— Стой, стой! Погоди. Ты не режь сейчас, так оно у меня расти не будет. Вот докурим, ты выйдешь, а я вроде как украду его, — ты мне ножик только оставь. Говорят, краденое хорошо растёт.

Я встал и подошёл к кухонной двери, чтобы побольше узнать о том, как Валя собирается красть.

— А куда он хочет уехать, в Америку, или в Израиль? — спросила вдруг Валя. — Она произносила «Израиль» — не так, как говорили у нас дома.

— Не знаю, к чёртовой матери, в Вену, в Америку.

— А Даник знает?

Я вдруг понял, о ком они говорят, — об отце. Мама, видимо, помотала головой, а может, беззвучно приказала Вале говорить тише. Я замер.

— А тебя не вызывали куда-нибудь, — Валя сделала паузу, — туда?

— А с чего бы это меня должны были вызывать? — спросила мама.

— Ну мало ли… Может, он вообще… шпион. У нас на заводе рассказывали: шпионам сейчас даже стараться особо не надо. Вышел на улицу с газетой, встал в условное место, под спутник, а спутник тот читает газету. Даже мелкий шрифт читает.

— Ну какой из него шпион, Валя! Ты как маленькая.

— Да, конечно, никакой, и всё-таки… Вот как подумаю, ведь столько раз сидел рядом, как ты сейчас, потрогать могла за свитер, а сейчас он в этом свитере, может, на Монмартре. Ты передачу ту смотрела «Люди с двойным дном. Хроники одного предательства»?

— Валя, Монмартр в Париже!

Но Валю было не сбить, она увлеклась картиной, которая ей, кажется, очень нравилась:

— Бредёт один, среди каменных джунглей… Куда ему теперь? А ты не боишься, что он Даника увезёт?

— Как увезёт?

— Украдёт.

— Украдёт? — мамин голос звучал удивленно.

— Ну, заманит. Купит ему джинсы или, не знаю, — значок с кока-колой, жвачек — и увезёт.

— Какие джинсы, Валя, ему же только девять.

— А мой уже требует! — засмеялась Валя. — Они заговорили о джинсах, и я тихонько отошёл.

Я как раз посмотрел недавно фильм про шпионов. Они не становились под спутник, чтобы передать донесение, они показывали друг другу половинки разорванной фотографии. Я попытался представить, как мой отец в ярком иностранном свитере показывает кому-то клочок бумаги. У меня ничего не получилось. Когда я думал об отце, мне представлялся лишь силуэт: аккуратная чёрная фигурка на молу. Одинокая мужская фигура, в куртке и брюках-клеш, таких же заострённых, как очертания катеров, стоящих на рейде, и красный огонёк сигареты. Вот к отцу приближается человек, подходит совсем близко — их головы сближаются, угловатые ладони прикрывают огонь, который вспыхивает, освещая лица. Я часто репетировал этот жест: опускал голову, подносил к лицу согнутые ладони, и пытался при этом увидеть себя в зеркале. Это было тяжело, зато мне хорошо удавалась следующая стадия, когда я, отступив на шаг, медленно, с достоинством кивал. (Ответный кивок отца был слабым, как эхо, — эти пропорции между кивками всегда соблюдались.) Затем я медленно удалялся с собственной красной светящейся точкой. Я не знал тогда, что угловатый сгиб ладоней, который так меня пленил, сдвинутые головы, кивок — всё это исчезнет навсегда. Те советские сигареты плохо раскуривались, их надо было беречь от ветра, те мужчины не имели при себе зажигалок.

Мог ли я видеть отца, стоящего на причале, и если мог, то где? В Ялте, в Одессе? В Ялту мы поехали в то же лето, сразу после ремонта.




Пароходы вблизи всегда поражают. Они оказываются намного больше, чем ожидаешь, и ещё чуть больше. Но люди, гулявшие в тот день в порту, казалось, совсем не удивлялись, а может — удивлялись, но скрывали это, как и я.

Мы с двоюродным братом Лёней в первый раз оказались в порту без взрослых. Нам разрешили это только потому, что мама и тётя чувствовали себя немного виноватыми перед нами: они достали билеты на фестиваль французских фильмов, а с детьми туда не пускали.

Тот кораблик был маленький. Жёлто-синий, яркий и лаковый, как игральная карта, он был пришвартован вплотную к набережной, на которой собралась уже небольшая толпа. Все смотрели на длинноволосого человека в красной нейлоновой рубахе, который сидел на палубе, на опрокинутой канистре, пил пиво из банки и вертел колесико транзистора. Иностранный! Иностранное! Мы с братом не знали, на что раньше смотреть: на банку, на транзистор или на самого человека — ведь он мог вот-вот встать и уйти. Время от времени что-то цветное мелькало в проёме, ведущем внутрь, — все сразу же смотрели туда и иногда успевали разглядеть ещё кого-нибудь, с ведром или с ящиком.

Но вот показался ещё один человек. Он вышел из бархатной темноты проёма и остановился у поручней. Это был чернявый коротышка с уставшим жёлтым лицом и небольшим пузиком над аккуратными ножками в синих брюках. Человек начал что-то говорить — я не мог понять, на каком языке, мне показалось, что это был не английский — его бы я узнал.

— Прогоняет, — пояснил Ленька. — Дорогие товарищи, нечего здесь толпиться, идите себе, куда шли, — проговорил брат гнусавым голосом, которым мы часто передразнивали радио.

Он ошибся — никто нас не прогонял, наоборот.

— Это капитан. Капитан! — заговорили в толпе. — Слышите, сказал: «Капитан приветствует.»

Капитан без кителя? Без фуражки? Такого не может быть. Мы с Леней переглянулись. Но не успели мы как следует удивиться, как человек опять заговорил, делая резкие жесты руками.

— Пускают! Пускают на корабль! Можно зайти и посмотреть, как там внутри, — перевёл кто-то слова капитана.

Ну это уж и вовсе показалось невероятным. С чего бы волшебным иностранцам нас пускать? Человек вдруг сильней замахал руками.

— Очередь, — догадалась толпа. — Можно внутрь, но только по очереди.

Но в очередь никто не становился, толпа лишь немного изменила форму, как свернувшаяся медуза. Мы с Леней топтались сбоку, вяло надеясь, что произойдёт чудо и нас тоже пропустят, хотя мы и без родителей, как вдруг к нам подбежали две незнакомые тётки. Сейчас я понимаю, что это были никакие не тётки, а, видимо, совсем молодые женщины, обе — в модных тогда платьях-марлёвках и босоножках на высоких каблуках. Они были похожи, как сёстры, и обе одновременно похожи на певицу Софию Ротару.

— Мальчики, — заговорили тётки, — а давайте пройдём вместе. Там пускают только с детьми. Давайте сделаем вид, будто вы — наши дети.

Почему только с детьми, мы тогда не стали спрашивать. Наверное, решили, что это условие — просто ещё одно из правил взрослого мира, которое мы поймём, когда вырастем. Но вот я вырос — и так и не понял почему. Иностранцы на корабле боялись портовой шпаны и потому пускали только солидных и семейных? Или, может, они опасались, что кто-то захочет спрятаться на их судне и уплыть за границу? Или, может, и правда любили детей и хотели, чтобы мы запомнили их чудной кораблик? Я уже много лет верчу эту историю в голове и так и эдак, а ответа не нахожу.

Софии Ротару взяли каждого из нас за руку и подвели к самой корме. Никогда ещё я не стоял так близко от железного тела корабля. Я чувствовал запах разогретой масляной краски от кормы, на которой подрагивали золотые пауки водяных бликов. А теперь — вперёд. Софии Ротару, смеясь, перешагивали на кораблик и протягивали нам руки. Легко сказать, они-то — перешагивали, а нам пришлось перепрыгивать широкую полосу чёрной воды. Я оказался на железном полу, выкрашенном жёлтой краской, и сразу почувствовал ногами водную ненадежность. Пути назад не было. Ведомые капитаном, мы спустились вниз по железной лесенке. Теперь мы шли по длинному и узкому коридору.

Вдруг я осознал, что никто-никто из близких не знает, где мы находимся. Что мы скажем маме и тёте, если, выйдя из кинотеатра, они не найдут нас на набережной? Скажем, что были на экскурсии по иностранному кораблю. Но пока что никакой экскурсии не было. Мы просто шли за капитаном, который больше был похож на сторожа. Сейчас я видел только его затылок и руки, сложенные за спиной. Пальцы у него тоже были желтоватые, и в этих жёлтых и неровных, похожих на стручки арахиса, пальцах покачивался ключ с брелоком. Я присмотрелся — это был красный брелок с надписью «Кока-Кола». «Шпион… Заманит значком, кока-колой», — вспомнил я слова Вали. А здесь — брелок с кока-колой. Нет, никто нас не заманивал, я был уверен. Просто сюда пускали только с детьми. А где они, кстати, дети? Следом за арахисовым капитаном по коридорчику шли только мы с Софиями Ротару да ещё несколько человек. Детей среди них не было. Самыми молодыми были парень и девушка — хиппи, но какие же это дети? Я оглянулся на Лёньку, и тут же споткнулся об что-то, и чудом не упал.

— Ты чего?! — Лёнька толкал меня вперёд. — Давай не тормози. «Я не успел разглядеть, что это была за штука, о которую я споткнулся, как вдруг меня осенило: люк! Это кораблик с двойным дном, возможно, мы пройдём ещё чуть дальше, а потом попросту провалимся. Этот кораблик прислал отец — человек с двойным дном, шпион. Теперь он стоит на каком-нибудь причале, курит и ждёт.

— Заснул, что ли? — Лёнька снова толкал меня вперёд. — Интересно, где у них тут радиорубка? А ещё должны быть кубрики, кают-компания — я читал, — разглагольствовал Лёня, а я глаз не мог оторвать от пола.

Возможно, настоящий люк — невидим. Ступим на какую-нибудь плиту, а она ррраз — и перевернётся, и мы упадём в трюм. Я пытался почувствовать пустоту под ногами, но ощущал только гулкость железного пола, теперь она неприятно отдавала в ступни. И тут я увидел впереди ещё один люк — вот это уж точно он.

— Эй, ну что же ты плетёшься!? — подгонял Ленька (остальные уже дошли до конца коридора и свернули за угол; они ничего не услышат — пронеслось в голове).

— Я не плетусь, — сказал я и не узнал свой голос — он был звонким и ломким. — Видишь люк? Кто наступит — тот козёл! — Я опять не узнал свой голос. У него появилось муторное обморочное эхо — так бывает, когда слышишь себя во сне. Потом я разбежался и перепрыгнул. Лёня перепрыгнул тоже. Мы повернули за угол, поднялись по лесенке, жмурясь от солнечного света, вновь ступили на жёлтый пол палубы. (Других посетителей мы уже не встретили, и две Софии Ротару тоже куда-то исчезли, то ли вышли раньше, то ли — кто знает? — может, их-то как раз и похитили.) Коротышка щёлкнул арахисовыми пальцами, улыбнулся — мы перепрыгнули на набережную, на надёжный тёплый асфальт.

Всё детство я вспоминал этот случай. Может, будь на моём месте другой мальчик — посмелее и поглупее — он не испугался бы, а обрадовался? Может, он затаился бы там, на корабле, и отправился в настоящее плавание? Может, проплыв полсвета, судно остановилось бы у ночного причала, на котором курил отец? Нет, конечно же, нет, — я не верил в сказки, не верю и сейчас. Сейчас я досадую на другое. Когда мы проходили там, по узкому коридору, одна из дверей была приоткрыта. В каюте был занавешен иллюминатор, и электрический свет внутри полностью отрицал солнечный день снаружи. Всё это мелькнуло лишь на секунду, мы уже шли дальше — но отпечаталось в памяти навсегда. Ярко-синий цвет стен каюты, китель, наброшенный на спинку стула (капитан — да — там всё-таки был настоящий капитан, на том корабле!), письменный стол, заваленный бумагами, а на нём — неожиданное: деньги. На столе лежала распадающаяся пачка иностранных купюр, пугающих нарядным, сине-радужным отливом, словно шейка колибри. Тогда я увидел всё это мимоходом, думая только о том, как бы не провалиться в люк, а сейчас мне так хотелось бы вновь заглянуть в ту дверь! Кто всё-таки был капитаном? Из какой страны был кораблик, и что происходило в каюте с синими стенами? Мне так жаль этой упущенной комнаты, так жаль той тайны, которая мне не досталась!

Анна Лихтикман