Анастасия Крандиевская
ТОЛЬКО ЧАС
1899 г.

I


Молоденькая писательница Рябушкина из разряда «начинающих» приехала в рудничный посёлок Хотеевку за «материалом». Остановилась она у местного доктора Зуева — жена которого Марфа Ивановна доводилась дальней родственницей Рябушкиным, — и едва только переступила порог докторского дома, как тотчас же засыпала вопросами: сколько рабочих? какова заработная плата? скольким часам равен рабочий день? часты ли несчастные случаи и от каких причин? как вознаграждаются рабочие за увечья? какова администрация — справедливая или несправедливая?.. и т. д. и т. д. до бесконечности...

Доктор, коротенький и пузатенький, плешивый и розовый, давал «показания» бойко и весело, с шуточками и прибауточками, уснащая трескучую речь свою беспрестанным обрывистым смешком, похожим на кашель. Выходило у него так: скажет фразу и сейчас же весь заколышется, побагровеет и — «ках-ках-ках!..».

— Часты ли несчастные случаи?.. ках-ках-ках!.. Да сколько угодно... ках-ках! Тот под вагончик угодил, того камнем прихватит, землёй завалит, дурным газом отравит... да мало ли случаев у нас!.. Вот на прошлой неделе трое рабочих на твёрдую породу напали: рыли-рыли, ничего не выходит, надо было порохом взорвать... так один-то, что фитиль поджигал, не успел вовремя отскочить, ему полживота так и выхватило... А третьего дня глыба угля рухнула и двоих забойщиков насмерть расплющило... только мокренько стало... ках-ках-ках!..

Рябушкину хоть и раздражал нелепый хохот доктора, но всё же слушала она внимательно, с тою трепетною и напряжённою жадностью, на какую способны только «начинающие». Вопросы свои она задавала по заранее составленной «программке», заключавшей в себе тридцать два вопросных пункта. «Показания» доктора тоже разносила по пунктам, быстро испещряя поля программки какими-то одной только ей понятными иероглифами. Дойдя до пятнадцатого, она энергически раза два подчеркнула цифру 15, строго сдвинула брови и спросила тоном особенно деловитым и озабоченным.

— Ну-с, а какие же у вас просветительные и увеселительные учреждения для народа?

На что весёлый доктор в знак величайшего изумления расхохотался чуть не до истерики.

— И выдумала же, прости господи!.. — укоризненно протянул наконец он, с трудом превозмогая неистовый хохот свой. — «Учрежде-е-ния»!.. Помереть можно со смеху, побей меня бог!..

— Позвольте, — нетерпеливо и резко остановила его Рябушкина. — Неужели же ничего нет: ни воскресных классов, ни клуба, ни театра, ни библиотеки, ни чайной, — неужели же ничего этого нет?

— Ничевошеньки... Ни боже мой!.. — дурашливо воскликнул доктор, глядя на Рябушкину восхищённо и благожелательно до последней степени. — Да и на что нам эти ваши «учреждения», голуба вы моя? Ну хотя бы взять эти ваши почтенные чайные... на кой они нам? Водка не в пример превосходнее чая, клянусь честью!.. Положим, кабаки у нас воспрещены, но обыватели торгуют тайно, и живительной влаги можно достать сколько душе угодно. И пьют же, я вам доложу... и-и-и!.. Матыньки мои!.. Идеально, неподражаемо пьют!.. Иной «чёрный богатырь» в одно только воскресенье весь месячный заработок ухнет, да ещё и одёжу с себя пропьёт... Потому не нужна она ему, одёжа-то, под землею всё равно нагишом ползает...

От этих «данных» у Рябушкиной на щеках бурые пятна выступали и глаза стали ещё жаднее. «Какой материал! — думала она, быстро бегая карандашом по полям программки. — Какой материал!.. Какие контрасты, выводы, сопоставления!.. Труд каторжный, ни с чем не сообразный по риску, и ужасный труд этот ничем не скрашивается...»

И, жадно вслушиваясь в дальнейшие «показания» доктора, Рябушкина в то же время уже сортировала эти показания в уме своем на «нужные» и «ненужные», причём нужные порывисто и поспешно заносила в виде иероглифов в программу, а на ненужные только презрительно морщилась.

На вопрос о «санитарных условиях труда, о новейших технических условиях» доктор, так же как и на вопрос о «просветительных учреждениях», ответил не сразу. Сперва поднял Рябушкину на смех, назвал её «ходячей книжкой» и «грудным младенцем», а потом уже радостно сообщил о том, что шахты освещаются первобытными керосинками, отчего в галереях копоть стоит такая, что носы и уши у рабочих вечно забиты чёрными пробками величиною с орех. И машины разорённые, и вентиляция преподлейшая, и у вентиляционных дверей дежурят дети, между саночниками тоже попадаются дети, хотя детский труд строго воспрещён законом... Для крепей галерей употребляют гнилые подпорки, взятые из старых шахт, и ламповый дворик ради экономии перенесён с верху вовнутрь шахты, отчего загорелся как-то уголь и горел целые два месяца, и целые два месяца рабочие задыхались в адском пожарище, калечились, обжигались насмерть...

— Условия вам кажутся «ужасными», — весело воскликнул доктор, — а нам самыми обыкновенными... Жизнь, голуба моя, не книжка, где всё возвышенно и благородно. Жизнь — борьба-с, в некотором роде война, а война «не ужасная» никогда и не бывает, — поучительно пояснял доктор.

Рябушкина всё черкала и черкала в тетрадке своей порывисто, поспешно и внутренно вся замирала от радостного сознания, что «любопытный материал» с каждой минутой разрастается, становится все любопытнее, все ценнее.

В конце концов Рябушкина узнала не только то, что требовалось узнать ей по пунктам, но ещё и то, о чём в пунктах и не упоминалось. Любопытство её было возбуждено до последней степени. Страшная жажда поскорее приступить к «наблюдениям» рождала тайное нетерпение, тревогу смутную и сладкую, похожую на ту, какую испытывают влюблённые. И потому весь остаток вечера Рябушкина провела как в чаду, за ужином ничего не ела, на расспросы Марфы Ивановны о родных отвечала невпопад и ночь спала плохо: всё думала о завтрашних наблюдениях, о том, как она спустится в подземное царство и увидит там собственными глазами всё-всё...



II



Было тепло, в воздухе светло, легко и отрадно по-весеннему, когда Рябушкина в сопровождении доктора подъезжала к шахте «Дианы». С высоты ярко-голубого неба, глубокого и безоблачного, глядело огромное, жёлтое и жаркое солнце. Под лучами его покрытая углем чёрная степь сверкала бесчисленными искрами, словно драгоценные камни, бриллианты и алмазы в невероятном количестве рассыпаны были по земле.

Чем-то странным, необычным и волнующим веяло от этой сверкающей чёрной степи с разбросанными по ней маленькими грязными домиками рабочих, с громадными, неуклюжими и мрачными надшахтными зданиями, с горами угля вокруг этих зданий, с сетью блестящих рельсов, по которым, как гигантские змеи, бегали взад и вперёд вагоны, тоже чёрные, мрачные. Необычайными и волнующими казались высокие, узкие, чёрные и бурые трубы, рисовавшиеся на светлом фоне неба так ярко, отчётливо. Странными казались и люди, встречавшиеся на пути, с лицами чёрными, как у негров, и с такими же чёрными шеями и руками. Странным, удивительным было полное отсутствие растительности: ни кустика, ни деревца, ни травиночки... всё голо кругом и черно-черно, угрюмо и мрачно. И только вдали, на самом горизонте, светлели серо-голубые курганы, но и эта светлая, зубчатая полоса степи, далёкая и мечтательная, казалось, затем только и протянулась, чтобы ещё сильнее подчеркнуть безнадёжную тоску и уныние чёрной картины, волнующей и странной.

Рябушкина с жадным любопытством осматривалась по сторонам, стараясь схватить и запомнить все подробности этой картины. Но проникнуться всецело её безнадежно унылым настроением не могла: мешала радость... тревожная и нетерпеливая, знойная и сладкая радость ожидания, что дальше будет ещё «любопытнее, ещё интереснее»... И даже трусливые мысли на тот счёт, что «ведь несчастных случаев — масса, сколько угодно, как уверял вчера доктор... и, быть может, вот это жёлтое солнце и голубое небо она, Рябушкина, видит в последний раз — почём знать? всё может случиться...» — даже эти трусливые мысли не ослабляли её радости. Как лёгкие чёрные птицы, мысли эти только пронеслись в мозгу её и не оставались надолго, чёрные крылья этих птиц слегка задевали её душу и не омрачали ни на йоту.



III



И только очутившись под сводами угрюмой и мрачной громады, именуемой шахтой «Дианы», среди шума, лязга, свиста и рёва машин, гулкого грохота вагончиков, пронзительного треска электрических звонков, тревожных и озабоченных окриков грязных людей, суетившихся подле машин и вагонов, — тут только Рябушкина почувствовала резкий, неприятный холод в груди, как будто бы огромная, ледяная рука цепко схватила её за сердце...

И когда подошёл к ней инженер Зазулевич (который, по просьбе Петра Петровича, поджидал её здесь уже с полчаса) и, галантно расшаркавшись, объявил, что он «весь к услугам», и при этом пригласительным жестом указал на чёрное отверстие шахты, страшною дырою зиявшее шагах в пятнадцати от них, то Рябушкина, взглянув на эту дыру, даже слегка вздрогнула: ледяная рука сжала сердце ей до боли, и резкий озноб пробежал по всему её телу. Но это длилось какую-нибудь минуту или даже меньше, а потом Рябушкина опять вспомнила, что приехала она с целью наблюдений и что самое любопытное вот именно в этой чёрной дыре и заключается. Радостное ожидание снова согрело её, и на месте страха заиграла буйная отвага.

— В таком случае идём! — вскрикнула она звонко, с удалью, и первая решительно двинулась по направлению к чудовищу. Но доктор остановил её.

— Те-те-те-те!.. Погодите-ка, голуба моя! — сказал он насмешливо, хватая Рябушкину сзади за кофточку. — Переодеться надо бы, в некотором роде маскарад... Ках-ках-ках!..

А инженер добавил:

— Вон туда пожалуйте, в коридорчик... Я вам уж и костюм приготовил...

И пошел вперёд через всё машинное отделение.

Рябушкина поспешно двинулась за ним.

В маленькой грязной комнатке на деревянном грязном диванчике лежал «костюм»: ветхая ситцевая юбчонка, такая же кофточка, грубые опойковые башмаки и кумачовый дырявый платочек на голову. Всё это Зазулевичем взято было для Рябушкиной у кухарки Авдотьи «напрокат».

— Ну вот вам и уборная... преображайтесь! — сказал инженер, щёлкнул каблуками по-военному, поклонился и вышел, заботливо затворив за собою двери.

Минут через пять Рябушкина, уже «преображенная», снова появилась в коридоре, нелепая и забавная в своем новом наряде.

«Преображенным» оказался и инженер: в старой отрепанной курточке, в рыжих стоптанных сапожках, в холщовых шароварах и уродливом картузике.

Доктор увидал «ряженых» и затрясся от смеха. Смеялась и Рябушкина и, недоумевая, спрашивала:

— Да для чего всё это?

— А вот увидите! — таинственно и многозначительно ответил наконец инженер и тотчас же озабоченно поднял с пола два плаща, которые только что принёс откуда-то чёрный, как негр, рабочий. Один из этих плащей Зазулевич подал Рябушкиной, а другой набросил себе на плечи. Плащи, с капюшонами для головы, с тонкими бечёвками около ворота вместо застёжек, сделанные из грубой, как кожа, клеёнки, насквозь пропитанные сыростью, были тяжелы, топорщились на все стороны и мерзко пахли гнилью.

— Не скажу, чтобы наряд был особенно приятный,— весело заметила Рябушкина, стараясь не прикасаться лицом к влажному, вонючему капюшону. И мокрые грязные бечёвки у ворота она завязала с явным отвращением, гадливо сморщив нос и оттопырив на каждой руке по три пальца.

— Ну-с... идём! — скомандовал Зазулевич, передавая из рук рабочего в руки Рябушкиной зажжённую лампочку.

И они двинулись обратно в машинное отделение. У самой шахты Рябушкина вдруг инстинктивно остановилась, как бы в нерешительности обернулась назад и посмотрела через открытое окно на далекое, синее небо особенно пристально и тревожно, словно прощалась и с небом, и со всем, что было на нем и под ним.

Потом Зазулевич взял её за руку и осторожно повёл на площадку подъёмной машины.

— Точно жених невесту к алтарю ведёт! — крикнул им доктор издали и, по обыкновению, захохотал, как дурак.

— Спускай! — тихо, но строго приказал кому-то инженер.

И тотчас же площадка подъемной машины дрогнула и провалилась в темную бездну...

В первое мгновение Рябушкина только и успела заметить, что они несутся в каком-то тесном колодце, сложенном из толстых гнилых брёвен, по которым непрерывными потоками бежала вода. Затем свет исчез над её головою, густая темнота ослепила её, едкий, промозглый запах гниющего дерева и ржавого железа захватил её дыхание до дурноты, а ощущение пустоты под ногами закружило голову...



IV



Очутившись на дне глубокой шахты, она в первую минуту от ужаса и недоумения с места сдвинуться не могла. Со всех сторон её обнимала чёрная, непроглядная ночь, душная и тёплая, смрадная и зловонная. Что-то где-то шумело, грохотало, гудело и скрипело, журчало и шлёпало... Но что?.. Понять нельзя было, так как в глаза бросался только мрак один, всеобъемлющий мрак, беспредельный, бездонный и бескрайний... И было мокро кругом, лилась вода сверху на голову, брызгала с боков, хлябала внизу под ногами. Но откуда вода — опять же ничего нельзя было понять, ничего не было видно.

Как очумелая, Рябушкина шарила перед собою руками, с неестественною силою таращила глаза свои в темноту и одни только тусклые бледно-жёлтые огни лампочек и видела вокруг себя. Огни эти мерцали повсюду: вверху, внизу, с боков, сзади и спереди. Одни из них стояли неподвижно, другие перебегали с места на место, как живые, но темноты не рассеивали. Наоборот, огни, казалось, ещё сильнее сгущали мрак, подчеркивали его и придавали ему что-то загадочное, мистически таинственное, непостижимое...

У Рябушкиной волосы на голове тихо шевелились и по всему телу ледяные иглы пробегали от одной мысли, что страшному мраку этому нет предела, нет конца и не будет, ибо мрак этот — вечный, безысходный мрак могилы, с ума сводящий мрак смерти. И ужас нечеловеческий, сверхъестественный, подобный тому, какой испытывают люди, заживо погребённые, леденил в жилах её кровь, проникал всё её тело насквозь до самых костей, опьянял и угнетал. И даже тогда, когда глаза её уже освоились с темнотою и она, кроме лампочек, увидела ещё и чёрных людей, чёрных лошадей, части каких-то машин, колёса, рычаги, ремни, вагоны и тачки, нагруженные углем, — словом, увидала в могиле какую-то жизнь, какую-то странную работу, смутную и сложную, — даже и тогда она не в состоянии была побороть в себе этот сверхъестественный ужас свой и продолжала глядеть на всё окружающее через призму этого ужаса. Всё ей казалось здесь невероятным, непостижимым, недействительным, похожим на кошмар, на страшное видение, и всё говорило о смерти. Перед нею двигались люди в странных одеяниях факельщиков, в широкополых шляпах и в коротких плащах и с ними вместе двигались жёлтые огни лампочек. Люди казались ей привидениями, загробными тенями, а огни — погребальными свечами. Стучали, гудели, шумели и скрипели машины, грохотали вагоны, топотали лошади, журчала вода, хлябала грязь под ногами — и это беспрерывное движение и многоголосый шум и гам казались ей воплощением ада на земле... «Да что же это такое, боже мой?.. Что это такое? — мысленно спрашивала она. — Что это за жизнь вне законов природы, без неба, без солнца, без воздуха и света?.. Что это за люди?.. Как они могут что-то такое делать в этих адских потёмках, соображать, о чём-то заботиться, когда смерть сторожит их, подкарауливает, хищными глазами глядит со всех сторон... Вот нависли над головою чёрные своды потолка, мрачные, угрюмые, страшные: это — слой земли в полтораста саженей. Что стоит громаде этой опуститься на несколько аршин, и тогда всё, что здесь есть, будет погребено заживо... Вот бежит лошадь: того и гляди, попадёшь в темноте под ноги животного, под колеса вагона... С потолка льётся дождь, по стенам журчат непрерывные потоки — это значит, что где-то поблизости в подземных слоях скопилась вода и она напирает на шахту со всех сторон и вот-вот прорвёт стены и потолок, страшным ураганом ворвётся в галереи и всё здесь зальёт, затопит, исковеркает...» В воображении Рябушкиной с быстротою молнии проносится ряд ужасающих картин наводнения, ряд смертельных катастроф, о которых она когда-либо слышала или читала. И от смертельного страха она вздрагивает всем телом.

А воздух?.. Какая отрава!.. От лампочек вьются чёрные струи густой копоти, и гниль — кругом, вверху, внизу, повсюду... Плесень, мокрота... Как можно дышать этой отравой изо дня в день, из года в год, всю жизнь, всю жизнь!..

Инстинктивно Рябушкина закрывала рот, задерживала дыхание. Мерзкое зловоние, тёплое и влажное, напоминало ей трупное гниение, и всю её мутило, тошнота подступала к горлу.

И когда Зазулевич принялся объяснять ей что-то такое насчёт машин и работ: как действовала водокачка и как вентилятор и кто из людей что делал, где были — штейгеры и где — машинисты, куда возили уголь и откуда, сколько пудов весит вагон и сколько таких вагонов доставят в сутки, — то вникнуть во все эти подробности Рябушкина не могла, да, к удивлению своему, и не хотела вникать. Её вдруг словно подменили. Обычная живость её пропала, а с нею вместе пропала и пламенная любознательность и страстное желание «всё, всё увидать собственными глазами». Она даже забыла, зачем, почему очутилась она в этом чёрном аду, в волнах мерзкого зловония? И зачем, для чего ей нужны эти люди, похожие на привидения...

По-прежнему всё окружающее продолжало казаться ей не действительностью, не правдою, а страшным сном, тягостным кошмаром. И она реагировала на этот кошмар тупо и безвольно, впитывала в себя тягостные впечатления механически, как губка впитывает влагу.

Так же механически и безвольно, опьянённая мраком, пропитанная насквозь постылым, зловонным дыханием могилы, потащилась она за инженером в узкие и длинные галереи, в которых добывали уголь. Шлёпая ногами по жидкой грязи, то и дело натыкаясь на какие-то острые камни, оступаясь в рытвинах, наполненных водою, она по-прежнему напряжённо пялила глаза свои в темноту и думала только об одном: вот что-нибудь случится в этом страшном, запутанном лабиринте, по которому ведёт её инженер: рухнет земля, свалится камень, налетит лошадь, хлынет вода, сгустится «дурной газ», струившийся с угольных пластов с тихим, тоненьким свистом, и задушит, отравит или же загорится и взорвет... И, следовательно, она уже никогда больше не увидит светлого надземного мира, не увидит воздуха, радостного солнца, чудных звёзд, мечтательного месяца... Мысли эти её с ума сводили...

И опять представлялось невероятным, непостижимым всё то, что она встречала в узких и низких ходах, по которым приходилось пробираться, согнувшись и сильно наклонив, голову. Опять густую, с ума сводящую темноту испещряли тусклые, жёлтые огни, похожие на погребальные свечи, могильную тишину оглашали странные, глухие и загадочные звуки... И опять ненужными, бессмысленными и постылыми казались объяснения инженера, который время от времени останавливался перед грудами развороченной земли, камней и угля и, указывая на уродливые выступы в стенах, трещины, рытвины и пещеры, похожие на зияющие раны, говорил:

— Вот здесь, видите ли, уголь лежит сплошным пластом и брать его легко, а вот твёрдые каменные породы, и тут уж приходится повозиться: где порохом взорвут, где динамитом...

И мерзко, отвратительно было смотреть на работу людей. Полуголые, в одних только высоко подсученных портках, люди походили на чёрных зверей. Мелькали гибкие спины... напрягавшиеся цепкие руки... худые, голенастые ноги... огромные, уродливые ступни... Пот, смешанный с чёрною угольною пылью, струился по возбуждённым лицам, по чёрным согнутым спинам. Работа в духоте, в адском пекле, насыщенном отравою, «дурным газом», этим воздухом смерти, — была тяжкая каторжная работа, и окрики людей полны были тупого озлобления, тупой тревоги и заботы.

— Крепи, крепи, дьявол!.. Чего зеваешь?.. Того и гляди, как червя раздавит...

— А ты за собой смотри!.. У тебя вон у самого земля над башкой ползёт...

— Э-э-х!.. Де-е-ержись! — доносится откуда-то, как стон, уныло и протяжно. И тотчас же глухие и частые удары, похожие на отдалённые раскаты грома, оглашают могильный мрак жуткою угрозою.

За низенькими, тяжёлыми деревянными дверями, отделявшими один проход от другого, Рябушкина попадала из адского пекла в ледяной ураган и вся сотрясалась с головы до ног от пронзительного, резкого холода.

— Это вентилятор гонит чистый воздух, — всякий раз успокоительно объяснял инженер, — здесь обыкновенно рабочие простужаются, схватывают обязательные для каждого шахтера болезни.

И ловким, кавалерским жестом инженер подхватывал Рябушкину под руку и снова увлекал в духоту и пекло...

И чем дальше они бродили, тем всё уже и ниже становились длинные ходы. Лошадей здесь уже не было и огней было меньше, а мрак непроницаемее, и тишина казалась полною, едва нарушаемою. Еле-еле слышны были голоса углекопов и удары кирки. Люди работали, сидя и лежа на брюхе, на спине, на боках, в самых ужасных неестественных позах. Чем-то унизительным, оскорбляющим человеческое достоинство, веяло от этих скотских поз, от противоестественных поворотов головы, от ползанья в узких дырах на четвереньках и на брюхе, как ползают гады...

Наконец и без того узкие ходы превратились в какие-то кротовые норы, по которым нельзя было уже пролезть иначе, как только ползком.

— Куда мы идём? — вскрикнула наконец Рябушкина и припала всем своим изможденным горячим телом к мокрой земле, задыхаясь от пекла и обливаясь потом.

— А вот сейчас... тут поворот, — сказал инженер глухо и нетерпеливо, прерывающимся голосом. Он сам задыхался, сам был измучен усилиями, с какими приходилось пролазить эти кротовые норы. — Вот тут сейчас поворот, и тогда будет свободнее.

— О, боже мой... я больше не могу! — простонала Рябушкина, но, однако, подталкиваемая какою-то постороннею силою, подобною той, какая руководит сомнамбулом, снова поползла за инженером, купаясь в жидкой грязи по горло. И когда трудный поворот был пройден и можно было вздохнуть свободнее, то не было уже никаких сил двигаться дальше. Инженер усадил Рябушкину на каком-то гнилом обрубке и сам сел рядом с нею. Пот лил с его лица градом, и он тоже дышал тяжело и прерывисто.

— Тут, видите ли, очень узкие угольные жилы, — сказал он, — какой-нибудь аршин и даже меньше, следовательно, прорывать просторные ходы невыгодно и даже очень разорительно, вот и роют такие, чтобы можно было только хоть как-нибудь пролезть...

А Рябушкина опять его не слушала и сидела как отравленная. Ей казалось, что от адской жары, от вонючей духоты и от тошнотной, проникавшей всю её насквозь влаги у неё сердце оторвётся. Во рту у неё было сухо, горько, на висках и во лбу над глазами бились огненные жилы с такою силой, что казалось, вот-вот лопнут и лицо её всё обольётся горячею кровью.

— Я больше не могу, — снова повторила она изнеможенно, перебивая Зазулевича на полуфразе.

Последний встрепенулся, вынул часы из кармана и поднес их к фонарю.

— Сейчас двенадцать, а мы с вами спустились в одиннадцать, следовательно, час... Что ж, можно и домой... Опирайтесь на меня... вот так!.. Отсюда мы пойдём уже более лёгким и ближайшим ходом.

И теперь Зазулевич уже бесцеремонно обхватил Рябушкину за талию и потащил с трудом, как тяжёлую ношу.

А она, вся мокрая, горячая и задыхающаяся, уже ничего не соображала, ничего не видала и не слыхала и плыла, как во сне. И только за тяжёлыми низенькими дверями, в волнах ледового урагана, она кое-как перевела дух, освободилась из объятий инженера и пошла самостоятельно, покачиваясь на ходу, как пьяная. На лбу у неё продолжали биться огненные жилы, стучало в темя, дрожали руки и ноги, и с тихим внутренним звоном кружилась голова...



V



Поднималась она вверх, на землю, точно так же, как и опускалась в шахту, — с затуманенным сознанием и с одним только ощущением ужасающей пустоты под ногами... В омертвевшем мозгу её слабо мелькала одна только мысль: вот-вот что-нибудь случится в этом узком, мокром колодце, по которому бесшумно скользит платформа, — оборвётся канат, и она с высоты полетит в тёмную бездну; лопнет деревянная обшивка колодца, и её расплющат, сомнут гнилые брёвна; свалится что-нибудь сверху, и ей разможжит голову... Наконец, повернётся она как-нибудь неловко в подземной клетке, зацепится платьем за сруб или прикоснётся к срубу локтем, спиною — и ей сорвёт кожу, оторвет руку, пальцы... Инстинктивно она ежилась, горбилась, точно над нею удар заносили...

И вдруг забрезжил свет... Сперва слабый, серенький, как перед утром, потом всё ярче, всё белее. Наконец отчетливо и звонко хлынули откуда-то с высоты живые звуки живой жизни... О, да неужели же земля, небо, солнце, воздух?!

И с лёгким тоненьким вскриком, похожим на тот, каким вскрикивают дети, когда их ошеломят до испуга, до истерики неожиданною огромною радостью, — Рябушкина выскочила из подъёмной клетки и огляделась кругом: да неужели же она на земле? И что такое теперь — утро ли, полдень или вечер? Ах, да не все ли равно!.. Только бы жить, жить, жить!.. Только бы небо, солнце, свет!..

И она сперва засмеялась, а потом заплакала... Чем-то чудесным, новым, словно неиспытанным показался ей белый день, лившийся со двора в широкие, раскрытые настежь окна надшахтного здания... Чудесным, новым показался воздух, которым она надышаться не могла.

И весь тот день до самой ночи она носила в себе это до слёз умилительное и благодарное сознание, что она — на земле и дышит воздухом земли, что над нею небо и солнце, что она жива и вокруг неё всё живёт... И весь тот день до самой ночи она всячески старалась забыть, не думать, не вспоминать о том, что было под землею, что было смертью и говорило только о смерти.



VI



И ложась в постель на ночь, она приняла все предосторожности, чтобы «не думать и не вспоминать». Она нарочно не потушила лампы, чтобы темнота ночи не напомнила бы ей темноты подземелья и всего, что там было. Закрывши глаза, она повторяла только одно слово: «Спать, спать, спать...» Этим ритмическим повторением она хотела загипнотизировать себя, внушить себе сон. Но гипноз не удавался. Чёрные видения тихо подступали к ней, окружали со всех сторон, дышали в лицо ей дыханием ужаса и смерти.

Опять видела она отравленные могилы, узкие и тесные, мокрые и смрадные... Видела чёрных людей, похожих на зверей... Видела и слышала их адскую работу под немолчною угрозою смерти... Видела самую смерть, разные кровавые катастрофы, о которых до сих пор знала только понаслышке из книг, из газет, теперь же видела перед собою, как живые: все эти обвалы, взрывы, пожары, затопления... раздробленные кости, проломленные черепа, обуглившиеся тела, оторванные руки и ноги... целые потоки крови человеческой, целое море слез...

Вопреки отчаянным усилиям с ее стороны «не думать, не вспоминать», воспоминания и думы всё плыли и плыли перед нею, неумолимые и беспощадные в своей жёстокой отчетливости и яркости. От взволнованной, лихорадочной работы мозга у неё опять мучительно болела голова, стучало в темя и в виски. И во рту было сухо, и опять вся она горела, как отравленная. Она и упивалась этими ужасными воспоминаниями своими, и в то же время боролась против них всеми силами, гнала их от себя с ненавистью.

— Ах, да не теперь! — беззвучно шептала она и то открывала глаза, то закрывала, сбрасывая с себя одеяло, вставала, садилась на постели, то снова падала в подушки и шептала: «Спать, спать, спать...»

Но, вместо того чтобы спать, она с мучительным сладострастием опять погружалась в то, от чего не знала, как избавиться.

«Ну хорошо... — думала она, — ну, пусть так... пусть всё это непостижимо ужасно, нечеловечески жестоко, несправедливо, безумно... Да я-то тут при чём? Что я-то могу поделать?.. У меня вот голова болит смертельно, в темя и в виски молотки стучат, и мне даже думать нестерпимо мучительно... Ничего я не могу... да и никто, никто не может! Тут — заколдованный круг, из которого не выбраться, проклятая стена, о которую можно голову расколоть вдребезги и которая от этого не дрогнет ни на мгновение... И следовательно, чего же тут мучиться, о чём думать?.. Где тут выход? Э, да, впрочем, не в том дело... не в том дело... не в выходе... Какой тут, к чёрту, выход? И разве я выхода ищу?.. Просто думаю, потому что не могу не думать, не могу забыть».

И снова погружалась она в думы свои с наслаждением, с тоской и отчаянием.

Вспоминался ей рассказ доктора о взрыве рудничного газа на соседней шахте «Ольга». Погибло до ста человек. Наверх вытащили из развалин шахты не трупы людей, а груды горелого мяса и костей: не поймешь — где рука, где нога, где голова. Вместо фигур человеческих — какие-то бесформенные обуглившиеся головешки... Всё отверстие шахты, весь сруб от верху и до низу саженей на сто был обрызган мозгами и кровью людей...

И ужасом диким, суеверным веяло на неё от этих кровавых видений... И казалось ей, что отныне она уже никогда-никогда больше не избавится от них... что они, эти видения, будут преследовать её, отравлять ей жизнь до могилы...

— О, боже мой, боже мой, боже мой!.. Да что же это такое? Зачем, для чего? Кому это нужно? — отчаянно вопрошала она кого-то. И как бы в ответ на этот мучительный вопрос тотчас же припоминалось ей и другое, когда-то вычитанное ею из книг: «Если бы не было каменного угля, то что сталось бы с фабриками, заводами, железными дорогами, пароходами? Если бы не было каменного угля, остановился бы промышленный рост человечества, остановился бы прогресс, исчезла бы культура...»

И от этих книжных фраз, спокойных и бесстрастных, продиктованных здравым смыслом, логикою вещей, историческою необходимостью, у Рябушкиной всё внутри закипало от злобы, протеста и негодования, неистового, бурного, страстного... Хотелось этого «кого-то», спокойного и бесстрастного, вооруженного всеми доводами логики, стереть с лица земли... Хотелось крикнуть громко-громко на весь мир:

«Будь прокляты культура и прогресс!.. Будь прокляты историческая необходимость, логика вещей, грядущее счастье человечества, если для счастья этого нужны живые кладбища... Будь всё проклято!.. Жизнь человеку дана однажды, и никто, никто не смеет зарыть эту живую жизнь в могилу преждевременно. А её, эту живую жизнь, — зарывают... каждый день, каждый день миллионы людей погребают себя заживо, бродят в чёрных могилах, готовые ежеминутно принять мученическую смерть... Каждый день, каждый день из века в век, из поколения в поколение... Терпеливые, выносливые и безответные, как лошади, бесстрашные, как умалишенные, люди эти обречены на вечную пожизненную каторгу. Не совершив никакого преступления, они несут наказание величайших преступников, тяжких злодеев... Всю жизнь не ведать солнца, света и воздуха... уподобиться животному, пресмыкающемуся, ползать в мокроте и потёмках, дышать отравою и каждую минуту ждать смерти... О, боже мой, боже мой, боже мой!..»

Она задыхалась, ломала руки... Яростное отчаяние разрывало ей сердце, тяжёлая, как чугун, тоска давила грудь, в голову молотки стучали, и вся она горела, дрожала, как отравленная...

В первый раз за всю свою жизнь она почувствовала такую нестерпимо мучительную связь с людьми, которые не были ей ни родные, ни знакомые. Раньше она только воображала, что люди ей близки и дороги. Страданье людей она только теоретизировала, теперь же страдание это, страшное, неутолимое и безысходное страдание человеческое, вонзилось в сердце ей, как остро отточенный нож, и все внутренности её обливались кровью.

Наконец, не в силах больше сдерживать жгучую боль души своей, она упала навзничь и застонала громко, во весь голос, душу надрывающим стоном, как будто её убивали...

Тотчас же откуда-то прибежала Марфа Ивановна, заспанная, всклокоченная, в одном белье. За нею вскочил доктор.

— Истерика! — сказал доктор кому-то и выскочил обратно. Минуту погодя он вернулся уже в туфлях и халате.

— Ну-ну-ну... — урезонивал он Рябушкину строго, а у самого голос дрожал от испуга и руки дрожали. — Ну-ну!.. Выпейте-ка вот эту штуку... Всё нервы, всё нервы!..

— О, нет, нет! — вскрикнула Рябушкина звонко, с надсадою, превозмогая истерические стоны свои. — Это не от нервов... Нет, нет... А оттого, что нельзя жить! Поймите вы — нельзя жить, нельзя, нельзя! — выкрикнула она убежденно, страстно. — Поймите, нельзя жить!.. Никому нельзя жить... Ни мне, ни вам, никому в мире нельзя жить, раз есть то, что я видала сегодня... Ах, эти могилы!.. Этот смрадный, жгучий, чёрный ад!.. Понимаете? Я пробыла там только час... один только час, и вот — отравлена... А как же они-то все?.. Ведь они живут там и день и ночь, всю жизнь, всю жизнь... Ужас, ужас, ужас!..

Она с силою оттолкнула доктора, судорожно схватилась за голову и закачалась из стороны в сторону, как безумная.

— Боже мой, боже мой!.. Ходить над могилами с заживо погребёнными и... и мечтать о счастье... и не понимать, и не чувствовать во всем этом безумной, невыразимо жестокой насмешки кого-то над ними, над всею жизнью нашей... Называть «трудом», «профессией» то, что служит воплощением ужаса, воплощением ада на земле... Нет, от всего этого с ума можно сойти!..

И в глазах её, сухих и мутных, как тусклое выгоревшее стекло, блуждало мрачное безумие, лицо было бледное, и на лбу выступили капли пота.

— Именно с ума можно сойти, — говорила она всё по-прежнему звонко, с надсадою, злобно отталкивая доктора, который всё топтался подле неё, то и дело подносил рюмку с лекарством и пытался насильно влить лекарство ей в рот. — Если сознаёшь всё вот так и почувствуешь, то уж после этого нельзя жить... Или... или... надо что-нибудь делать... Только что делать? Что? Что? Что? — вскрикнула она пронзительно, умоисступленно, вопрошающими глазами бегая по испуганным лицам доктора и докторши... этих двух стариков, в своих белых ночных сорочках с оголёнными шеями похожих на детей. — Что делать, чтобы счастье одних не окупалось таким нечеловечески ужасным страданием других?.. Что? Что?..

И, вспомнив, что никто и ничто не разрешит ей этого страшного, рокового вопроса, который тяготеет над людьми, как проклятие, никто не скажет — зачем, для чего нужны зло, мучения и смерть... вспомнив это, она зарыдала горестно, сиротливо и отчаянно... И, вся сотрясаясь от рыданий, опять упала на постель и, ломая руки, плакала долго-долго, упоённо и страстно, до бесчувствия, до полного забытья и изнеможения...



VII



А на другой день она уже уезжала из Хотеевки, отказавшись от дальнейших «наблюдений». Без стыда она не могла вспомнить своей вчерашней радости по поводу «богатейшего материала», противно было глядеть и на программу, и на иероглифы, которые она всего только день тому назад заносила с таким наслаждением, с таким трепетным восторгом. Ибо то, что раньше жило в её воображении как «материал», только теперь вдруг открылось в сердце её свежею раною, одно прикосновение к которой рождало в ней тоску и отчаяние. Да и что могла сказать она этими своими иероглифами?.. Не только она, юная писательница из разряда начинающих, с очень маленьким и сомнительным дарованием, не знает таких слов, от которых земля, насыщенная страданиями человеческими, напоенная слезами и кровью, исторгла бы из груди своей вопль негодования... и содрогнулось бы, возмутилось всё живое и изменилось, переродилось — не только она, маленькая, слабая женщина не знает таких слов, но и никто-никто не знает!..


И больная, расстроенная, нервно потрясённая, убегала она от незнакомой жизни, полной молчаливого, терпеливого, привычного горя... И в первый раз уносила в молодом, впечатлительном сердце своем острый и жгучий, как заноза, нестерпимо мучительный вопрос: так что же делать? что? что? что?

Chris Veeneman
Lava Fields, 2013

об авторе
Анастасия Крандиевская (1865 — 1938)
Урожденная Тархова, родилась в 1865 г. Первоначальную писательскую школу проходила в газетно-журнальной периодике. В 1900 г. увидел свет ее сборник рассказов «То было раннею весной», сочувственно встреченный критикой. Вторым изданием рассказы А. Крандиевской вышли в 1905 г. и составили два тома. Первый повторял содержание предшествующего издания, второй, под заголовком «Ничтожные», включал новые произведения. В их число входил и рассказ «Только час», до того уже дважды опубликованный в 1903 и 1905 гг. Он переиздавался впоследствии в 1906, 1917 и 1918 гг. Известий о дальнейшей литературной деятельности А. Р. Крандиевской не имеется. Писательница умерла в 1938 г.